– Княжна, мне необходимо с тобой поговорить наедине.
Лицо Марии на мгновение застыло маской, а затем изменило выражение – из домашнего стало светским. Так улыбаются хорошо воспитанные отпрыски знатных родов представителям держав и зарвавшимся смердам.
– Да, конечно, – ответила она. – Сейчас?
– Через четверть часа.
– Хорошо. Я поднимусь в светелку.
Васс наблюдал обмен интимными репликами с расстояния в пятнадцать шагов и основательно разозлился.
Меж тем к длинному столу, стоящему близко к стене, за которым сидели, очевидно, самые родовитые из присутствующих, приблизился некто в холщовой рубахе и сапогах, без сленгкаппы, с гуслями в правой руке. Подражателей Баяна хватало везде. Для самого Баяна парень был слишком молод. Ему едва исполнилось двадцать.
– А где же Мария, добродетельница наша? – проскандировал малый нарочито подобострастным голосом.
Голоса стихли. Мария махнула парню рукой.
– Здесь я, Порука.
Порука улыбнулся сладко.
– Здравствовать тебе, Мария, три века! – провозгласил он. – У нас в Смоленске только о тебе и говорят, только тебя, милую, и хвалят!
Вранье, подумал Хелье, с интересом разглядывая земляка. Я, правда, в Смоленске был совсем ребенком, но все равно вранье. Смоленские себе на уме, что им киевская княжна.
Гости смотрели на Поруку, предвкушая. Очевидно, знали, на что он способен. Порука сел прямо на досчатый пол и провел пальцем по струнам. Звук диатонной гаммы заставил замолчать последних перешептывающихся. У гостей был такой вид, будто они боятся упустить даже полслова.
Ой ты гой еси мой Полоцк, город праведный!
Ой ты полоцкая доля завидная! —
затянул парень хриплым тенором. Внимание гостей приобрело благоговейно-мистический оттенок. Ага, понял Хелье. Это оппозиция. Вот он, заговор.
Никакого заговора здесь, конечно же, не было. Все происходящее было разрешенной формой оппозиционерства, и Владимиру обо всем, что здесь происходит, конечно же докладывали спьены. Но Хелье об этом не знал.
…Больно родом мелок ты, посадник астеров,
Больно ликом неуклюж, да вот и ростом мал.
А не буду я тебе женою, страстный мой,
Не бывать, холопьев сын, в палатах полоцких,
Не лежать тебе со мной на ложе княжеском,
И холопскою десницей до моей груди
Благородной во век не дотрагиваться.
Ни Владимир, ни Рагнхильд не были названы по имени ни разу, но, конечно же, речь шла именно о них. Лет сорок или около того прошло с давних тех пор, события подернулись исторической дымкой, никто не знал толком правды, и каждый верил в то, во что хотел верить. В доме Марии верили, следуя неписаным законам разрешенной оппозиции, в то, что порочило киевского князя и одновременно бросало тень на всех детей Рагнхильд, включая хозяйку. По тем же законам Марии предписывалось относиться спокойно к оскорблению ее родителей, ибо лидер оппозиции не может позволить себе казаться необъективным, а доказывать свою непричастность к грехам родителей – ниже достоинства лидера. Лидер не имеет права допускать ситуацию, в которой его можно сразить словами «но ведь это же правда» просто потому, что доказательствам обратного никто не поверит. И Мария терпела.
А певец тем временем бравировал своей крамольностью, опьяненный, как вином, иллюзией страха и собственного мужества, побеждающего страх. Парень он был сметливый и наверняка предполагал, что если волею злой судьбы Мария получит власть, ему, как только представится случай, вырвут за былое удальство язык. Вот только в получение Марией действительной власти он, как и большинство присутствовавших, не верил.
Ой ты гой еси, мой Полоцк, город брошенный,
Разбежалися защитники да ратники,
И остались лишь властитель да с близкими,
И осталась дочь властителя да в гриднице.
А пришед холопьев сын да с дружиною,
Выбивал он двери в гридницу дубовые,
А и связывал властителя с женой его,
Сыновей его с очами орлиными
Он ко притолоке вервием привязывал.
И схватил он дочь властителя за волосы,
Ни дружины не стыдясь, ни пленных родичей,
Он срывал с нее одежды шелкОвые,
До последнего до лоскута заветного,
А бросал он дочь правителя на хладный пол,
Рассупонивал порты свои холопския…
Делая вид, что приходят в ужас от описания сцены, гости с восторгом слушали певца, особенно мужчины, живо представляющие себя на месте сына холопского. Очевидная неровность стиля и корявость некоторых строк (какой еще заветный лоскут, что за глупости!) искупалась смысловым эффектом. Краем глаза Хелье заметил, что Мария удалилась – ушла вглубь терема, туда, где по его расчетам должна была находиться светелка. Он направился было за ней, но вдруг увидел, что Васс опередил его.
Но позволь! Она же только что обещала! Может, она выпроводит Васса? Может, стоит еще немного подождать? А может Васс заметил быстрый обмен репликами и взревновал?
Он стал ждать. Последователь Баяна завершил былину торжественным перебором по квинтам вниз, и еще раз по квинтам вниз, и сразу затянул веселую песенку фривольного содержания. Хелье стал было слушать, но вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Сперва он не смог определить, кто именно из гостей смотрел на него с большим интересом мгновение назад, но вскоре увидел женскую фигуру, продвигающуюся к одному из выходов, ведущему во внутренние помещения.
Ничего особенного в том, что женщина на него смотрела, не было. Женщины любят смотреть на мужчин, прикидывая возможности устройства своей жизни и будущих детей. А только взгляд именно этой женщины был совершенно особенный, вовсе не марьяжного виду. Хелье показалось, что он узнал и походку, и поворот головы, и что-то еще, не поддающееся описанию, что-то, что отличало именно эту женщину от любой другой. Он вспомнил факел, который именно эта (эта?) женщина держала возле его лица, вспомнил слегка простуженный ее голос. Вспомнил пожар в Евлампиевом Кроге.