– Что читаешь? – спросил Хелье, не подходя ближе, не обнимая ее, не целуя.
– Одиссею. Гомера.
– Оригинал?
– Латинский перевод. Недавний. Ты читал?
И голос ее тоже был другой, слишком монотонный и, кажется, скрипучий.
– Да, – ответил Хелье. – Так себе. Старина болотная. Восемнадцать веков прошло.
– Тем не менее, я вижу в этом произведении много такого, что находит отклик в моей душе. И много похожего на события в моей собственной жизни, – объяснила Матильда.
Напыщенность сказанного показалась Хелье смешной, и он сразу почувствовал себя легче. Эта женщина была вовсе не его Матильда. Да и в Сигтуне, вспомнил он вдруг со стыдом, он старательно не обращал внимания на несоответствия ее, тогдашней, с тем образом, который он себе представлял, когда ее не было рядом. Неужто я себе ее придумал, подумал он. Да ну! Не может быть.
– Ну, ежели ты Одиссей, то кто же тогда этот твой грек? – спросил он. – Нимфа Калипсо? Или все-таки Пенелопа? Или же, чего доброго, Афина Паллада с алебардой?
Что это я такое плету, подумал он. Что за саркастический тон. Он сделал шаг вперед. Матильда побледнела. Хелье остановился.
Она не то, чтобы разительно изменилась, а как-то округлела и огрубела щеками. На левой скуле красовался пурпурный прыщ немалых размеров. Наивный испуг в глазах. Веснушки не умиляли. Шея не показалась лебединой. Рыжие волосы выглядели жестковатыми. Подбородок чересчур выдавался вперед. Евлампия, по которой он тосковал, боясь самому себе в этом признаться, Евлампия, погибшая по его вине, ничего от него не ждала и не требовала. А у этой вот женщины, ни разу за все время, что они знали друг друга не позволившей себя поцеловать, и только что отшатнувшейся от него, готовой закричать, всегда были какие-то скрытые помыслы, показавшиеся ему теперь глупыми, никчемными, и безобразно корыстными, какие-то примитивные пошлые секреты, недомолвки, мешающие общению, какие-то мелочные амбиции. Передвинувшись на диване, Матильда не успела, или не подумала, оправить платье соответствующим образом, и среди тяжелых складок показался обтянутый тканью круглый живот. Хелье выпрямился и отступил на шаг.
Стало быть, пока он болтался в Лапландской Луже, вцепившись в обломок мачты, пока пытался передавать поручения в Новгороде, убегал, дрался, и так далее – она тут со своим греком времени не теряла. И теперь, стало быть, беременна. Приезжай, Хелье, в Каенугард, увози меня, Хелье любимый, будем мы с тобой жить в хижине над фьордом.
– Зачем же было мне все это писать? – спросил он тихо. – Чтобы я за тобой приехал?
– Напугал…
– Зачем было писать?
– А я разве такое писала?
Хелье склонил голову на плечо, как от удара наотмашь. С этой хорлой, подумал он, я намеревался провести всю свою жизнь.
Он присел по-детски на корточки и обхватил голову руками. Она не удивилась – он и раньше так делал, когда ему надо было крепко подумать. Она поняла, что опасности нет.
– Понимаешь, Хелье, – услышал он ее голос. – Нам с тобою было очень хорошо когда-то, когда мы были детьми. Мы вместе бегали по лугам…
Он не очень слушал. Ему неинтересно было знать, что она думает о совместном беге по лугам. Он ее потерял. Прежней Матильды, неприступной, величественной, загадочной больше не было – была Матильда простая и понятная, провинциальная, самодовольная. Глупая. Матильда без тайны. Возможно, Киев и вот этот вот дом послужили причиной прозрения. В Сигтуне контрастов меньше. А может, недавние события избавили Хелье от излишней кругозорной розовости. Так или иначе, Хелье смотрел на женщину, которую любил, совсем по-другому. Интересно – дом не казался ему больше ослепительным. Женщина была частью этого дома.
– …другие совсем люди, и живут они по-другому, и думают о другом, не так, как когда-то думали мы с тобой и те, что вокруг…
Какой неприятный дом, какая глупая языческая роскошь, какие все дураки, думал Хелье. Надо срочно уходить отсюда. А то вернется ее Менелай … и придется с ним драться … а мне совершенно не хочется драться за эту … которая по лугам с совсем другими людьми…
– … лучше обратно в Сигтуну. Тебе там хорошо, ты привык. Сигтуна не хуже Киева, просто она другая. Там простые, добрые люди, незамысловатые, и у них простые цели. Они любят собираться вместе и петь у себя дома наивные песнопения…
Что она морозит, какие песнопения, подумал Хелье. Почему так нескладно? Просто повторяет слова грека, как выученный урок. Почему именно грека? Ну а чьи же? Сама она прожила в Сигтуне восемь лет. Собираются вместе – в крогах. Для песнопений есть песняры. И вовсе это не песнопения (глупое киевское слово), а саги. И песенки еще, но это другое совсем.
Он резко выпрямился. Матильда сделала испуганное движение, и Хелье засмеялся. Он не чувствовал ни злобы, ни отчаянья, только раздражение. И досаду.
Он круто повернулся и шагнул обратно к арке. Гипсовая статуя, изображавшая какую-то рослую непристойную бабенку, смотрела на него с легким презрением. Хелье выхватил сверд и режущим ударом без замаха снес статуе голову. Идя к выходу, не замедляя шага, вторую статую, мраморную, он просто повалил. И пусть теперь эта хорла объясняет своему замысловатому греку с другими целями причины замысловатого состояния статуй, как умеет. А мы, простые и незамысловатые, любящие совместные песнопения на дому, пойдем сейчас на Подол и напьемся, как восемь кудлатых печенегов. А печенеги напиваются? Надо спросить у Дира, он специалист, хорла, по поведению печенегов.
По выходе, ему показалось, что маленькая фигурка в конце улицы – Илларион. Хелье быстрым шагом пошел за фигуркой. Фигурка скрылась за поворотом. Справа по ходу обозначился толкающий тележку торговец пряностями. Возможно, он спешил на торг. Хелье остановил его и купил целую дюжину пряников. Пусть Илларион лопнет, но проводит меня к Владимиру. А то, хорла, что-то они действительно тут все замысловатые не в меру. В Сигтуне, ежели тебе нужен конунг, спроси у первого встречного, где он, конунг, обитается, тебе и покажут. Идешь и говоришь с конунгом.